О, как убийственно мы любим!
Как в буйной слепоте страстей
Мы то всего вернее губим,
Что сердцу нашему милей!
Любить — убить. «Убить всегда можно», — говорит он. «Любить всегда можно», — говорит она. «Зачем ты так говоришь: то можно, то нельзя?.. В счастье нет греха… Почему я должна любить одного?.. Зачем выбирать?»
Она повторяет его же слова, и ему ответить нечего. «В моем желании — мое право. Я так хочу», — не ответ. «Ты для себя лишь хочешь воли», — могла бы она возразить, как Земфира. Одно и то же смердяковское: «все позволено», — у нее в поле, у него — в общественности. Один уровень в двух сообщающихся сосудах.
Когда он думает о сопернике, ему кажется, что он думает не о нем, а о той, кого уже нет: «Мне кажется, что губернатор все еще жив».
Два убийства — одно.
«До сих пор я имел оправдание: я убиваю во имя идеи, во имя дела. Но вот я убил для себя. Я захотел и убил. Кто судья? Кто судит меня? Кто оправдывает?.. Нету грани, нет различия. Почему для идеи убить — хорошо, для отечества — нужно, а для себя — невозможно? Кто мне ответит?»
В обоих убийствах — самый обыкновенный убийца, разбойник. «Мой разбойничий выстрел выжег любовь» — любовь не только к женщине, но и к родине. Хуже, чем разбойник, — палач: «я — мастер красного цеха; я опять займусь ремеслом; буду жить смертью».
«Мы — нищие духом, — говорит Ваня. — Чем, милый, мы живем? Голой ненавистью живем… Душим, режем, жжем. И нас душат, вешают, жгут. Во имя чего?»
Да, во имя чего? «Я не хочу быть рабом. Я не хочу, чтобы были рабы». Но если последний ответ на все вопросы: «В моем желании — мое право; я так хочу и так делаю», — то свобода одного, произвол одного — рабство всех: «Ты для себя лишь хочешь воли».
«Я верю, что сила ломит солому». Но ведь это и есть вера в абсолютную власть, та самая вера, которой держатся все черные сотни, все старые порядки, в том числе и русский. Он, кость от кости, дитя старого порядка. От него и к нему идет. Как будто борется с ним, отрицает, а на самом деле помогает, утверждает. Мнимая революция — подлинная реакция.
Революция для него не общественное, а личное дело. «Я один. Я ни с кем. — То — Комитет, а то — я»… — говорит он члену центрального комитета и мог бы сказать всей России: то — Россия, а то — я. Государство — это я. Революция — это я.
Нерелигиозное самоутверждение приводит к самоотрицанию, самоубийству личности;
«— Никого ты не любишь, даже себя», — говорит ему Ваня и сравнивает его с остервеневшим от злобы извозчиком, который хлещет лошаденку вожжой по глазам. «Так и ты, Жоржик, всех бы ты вожжой по глазам. Эх, ты, бедняга!»
Не сильный и страшный, а слабый и жалкий человек. Это слабость и жалкость всей русской революции.
Суд любви — страшный суд. Насколько страшнее, чем суд ненависти! Какой детский лепет перед этим судом все обличения «Вех»! Как беспомощны все науськивания и подсиживания не только современных бесенят, но и «Бесов» Достоевского!
«Бог есть любовь. — Я не люблю и не знаю Бога. — Проклят мир. — Нет любви, нет мира, нет жизни. Есть только смерть. — Я могу сказать про себя: „Я взглянул — и вот Конь бледный, и на нем всадник, которому имя смерть“».
Это самоосуждение революционера было бы осуждением революции, если бы не было Вани. Напрасно Жорж хочет стереть то, что их разделяет.
«Ваня верил во Христа, я не верю. Я лгу, шпионю и убиваю. Ваня лгал, шпионил и убивал. — В чем же разница между нами?»
Гибелью своей ответил он на этот вопрос. В гибели Жоржа — последнее «нет»; в гибели Вани — последнее «да» освобождения. Один весь — любовь; другой — весь ненависть. Один знает, во имя чего борется; другой не знает. Для одного — «нельзя и надо»; для другого не надо, хотя и можно. «Я не хочу убивать. Зачем? — Ничего больше делать не буду. Прощайте». Жорж уходит; Ваня приходит. Тот — конец старого; этот — начало нового.
Но недаром любят они друг друга, как братья-близнецы. Ваня отвечает за Жоржа, как прошлое отвечает за будущее. Недаром прозвучали некогда и в сердце самого Жоржа святые слова: я дам тебе звезду утреннюю. «Светлым праздником, торжественным воскресением», может быть, прозвучат для него когда-либо и эти святые слова, с которыми Ваня умирает:
«— Я верю: вот идет дело крестьянское, христианское, Христово. Во имя Бога, во имя любви. Маловеры мы и слабы, как дети, и поэтому поднимаем меч. Не от силы своей, а от страха и слабости. Подожди, завтра придут другие, чистые. Меч не для них, ибо будут сильны. Но раньше, чем придут, — мы погибнем. А внуки детей будут Бога любить, в Боге жить, Христу радоваться. Мир им откроется вновь, и узрят в нем то, чего мы не видим».
Пусть наши кости сгниют прежде, чем исполнится это пророчество; — уже и теперь могут указать на него в ответ на обычную провокацию: «Где ваши дела?» — люди, верящие в религиозную правду освобождения: это сказано — сделано, ибо, кто сказал, тот и сделал.
Повторим же вместе с Ваней: «Будет удача! Услышит Господь моления наши».
Не знаем, когда, где и как, но знаем: будет.
Туда, где смертей и болезней
Лихая прошла колея, —
Исчезни в пространство, исчезни,
Россия, Россия моя!
Андрей Белый
— Кабы не мучился-то, так ништо бы, — рассказывает Мавра о своем умершем ребеночке. — А мучился-то как… покою ему сколько ден не было. Возьму на руки, головка-то и виснет, так и виснет. Плакать даже не плачет, а мне в глаза смотрит. — Что, мол, тебе, Васюта? Чего тебе не дать ли, мол, ласковый? — А он смотрит. А потом тихонько так: «Молочка бы ты мне, мамка, — да не хоцца…» («Черное по белому». 3. Н. Гиппиус).